Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию.
Из Библии.
"Я хочу его простить…"
Эту историю Оля рассказывала мне, сидя на скамейке в тихом весеннем скверике. Первый наш разговор в редакции так и не получился - без устали трезвонил телефон, в дверь постоянно заглядывали то коллеги, то посетители.
- Хотела в церкви исповедоваться, а священник, когда я спросила насчет исповеди, ответил как-то неопределенно… Я должна его простить. Он же мне отец. Непрощение - грех, я знаю. И мне этот грех тяжело носить в себе. - Поначалу она волновалась, и ее фразы были отрывисты, но это скорее от смущения: ведь на роль священника я явно не тянула, да и греха ей отпустить не могла. По мере того как Оля уходила в воспоминания, она будто успокаивалась, и речь ее становилась все более размеренной. Она уже не щелкала туда-сюда замком на сумочке, и взгляд ее теперь был устремлен в одну сторону, куда-то далеко, мимо меня.
…Детство вспоминать она не любила. Единственная светлая картинка в памяти: летнее утро, окно распахнуто в малинник, там, над садом, свиристит какая-то птица, мама пришла с базара и выкладывает на стол всякие свертки. А она, семилетняя, а может и шестилетняя, делает вид, что спит, чутьем своим детским угадывая, что нельзя разрушать этого покоя. И открой она сейчас глаза - ощущение залитого солнцем праздника пройдет, жизнь начнется обычная и серая. Как всегда.
Самое сильное впечатление от прожитого детства - это отец. Как это ни удивительно, она в то время больше любила, когда он приходил домой навеселе. Конечно, по голове он ее не гладил и на колени не сажал, но зато и не бил. Трезвый он был страшен, если в гневе, а гнев зависел не столько от провинности какой, сколько от его настроения. Бил он ее по правилам, ремнем, но при этом всегда приговаривал:
- Ах ты, гнида, еще человека из себя корчит! Да ты не человек, ты даже не получеловек, ты никто, червяк! Тебя в пеленках давить надо было…
С этим она выросла. Потом уже, спустя много лет, она спросила как-то у матери, женщины тихой и усталой, которая, вероятно, боялась мужниного гнева не намного меньше:
- Мам, ну почему ты никогда не заступалась за меня?
- Я всегда знала, ты вырастешь и уйдешь, а мне с ним жить, - ответила мать печально.
Она ошибалась. Дочь не покидала ее до последнего часа. И уже живя отдельным домом, не раз просила ее перебраться к ней. Участившиеся пьянки отца, как правило, заканчивались побоями, и она, видя, как мать таяла на глазах, уговаривала уйти от него. Но та всякий раз в ответ гордо вскидывала голову:
- Зачем это я к тебе поеду? У меня есть муж!
Ох уж эти русские женщины!
И уже на похоронах Ольга услышала за спиной, как соседка рассказывала:
- Она мне накануне говорила: "Устала я, может, и вправду к Оленьке перебраться…"
Никто тогда не понял, зачем Ольга кинулась в снег на колени и, отодвигая закрытую уже, но еще не заколоченную крышку гроба, долго путаясь в полотняном саване, наклонилась в последний раз и что-то прошептала над покойницей.
- Я сказала ей: "Прости"…
Бунт
Я слушала Ольгу и думала о том, что это чувство вины перед матерью останется с ней теперь пожизненно. Мне ли не знать. Я и за себя уверена, что многого не успела сделать для своей мамы. Да только ничего теперь уже не исправить: прикоснуться губами к отшлифованной глади мрамора и положить запоздалый букет - все, что осталось…
Когда Оле исполнилось тринадцать лет, она однажды восстала. Была зима, в воскресенье вечером, придя с катка, замерзшая, она застала в доме гостей. Отец, раскрасневшийся от выпитой водки, сидел за столом и пьяно похвалялся своим друзьям:
- Вот ведь никакой с нее, козявки, пользы, а я ее кормлю, одеваю…
Она огрызнулась первый раз в жизни:
- А что, это должен делать сосед?
Оцепенение длилось несколько секунд. Глаза его медленно наливались гневом. Она только успела подумать, что, если он ее сейчас догонит, убьет. И стремглав бросилась в коридор. Раздетая и разутая пробежала во двор к старому сараю, забитому хламом. В полной темноте нырнула в какие-то санки, сжалась в комок и замерла. Холодея не от мороза, а от какого-то животного ужаса, прислушивалась, как он грубо матерился и наугад шарил в темноте руками… Если бы она умела молиться! Боженька справедлив, он бы спас ее непременно…Частое дыхание отца слышалось совсем рядом.
- Если найду - задушу, гнида!
Еще мгновение - и он нащупал ее ногу… Он тащил ее из этих санок, как котенка, за ноги, вниз головой. А после бил, кулаками, остервенело, жестоко.
…По ночам она плакала в подушку и, сжимая кулачки, упрямо повторяла как заклятье:
- Я человек, я человек…
И опять замыкалась в своем маленьком мирке: стихи, книги из городской библиотеки, задачки по математике. Она знала: чтобы вырваться из этого ада, она должна учиться. Стиснув зубы, шла на экзамены в десятом. Знала, что надо сдать на "пять". Стиснув зубы, шла на экзамены в университете. Знала, что обязана поступить.
- Еще что! Опять у меня на шее сидеть? Иди на завод и работай! - Когда Ольга поступила на экономический, вместе с ней радовалась только мама. Уговорить отца так и не получилось. Через полгода пришлось перевестись на вечернее отделение и устроиться на работу. Привычная к унижениям, она не гнушалась ничем. По утрам, когда еще все спят, мыла полы в подъездах, а потом бежала разносить почту. Вечером, когда уже глаза слипались, сосредоточенно записывала лекции. Замуж вышла по первому предложению - самое главное, у ее будущего мужа была квартира.
Освобождение
У нее уже у самой подрастала дочь, а она все еще продолжала бояться отца. Уже независимая, сделавшая карьеру, имевшая семью и друзей, роскошную квартиру и дачу, она все еще как будто продолжала доказывать:
- Я человек, я человек…
Она перестала его бояться после смерти матери. Дальше она его просто ненавидела.
- Вы не подумайте, я свой дочерний долг исполняла: ездила к нему готовить, стирать, убираться, на все праздники приглашала к себе. Когда он заболел, устроила его в хорошую больницу и навещала почти каждый день.
Оля оправдывалась. И от этого снова смущалась.
- Я всю жизнь жила с каким-то надрывом. Я и машину-то себе купила, чтобы хоть разочек его прокатить. А с каким удовольствием я показывала ему плазменный телевизор или, к примеру, новую шубу! И я злорадствовала, когда он, осторожно трогая мех, с надеждой в голосе спрашивал:
- Искусственная?
- Обижаешь!
Она никогда не звала его "папа". Язык не поворачивался. Либо "отец", либо "дед" - внучка его, а ее дочь уже студенткой была. Накануне очередной годовщины смерти матери он сообщил ей, что женится. Тогда она поехала на кладбище и первый раз там расплакалась.
Оля вообще редко плакала. Жизнь не сильно ее баловала, но беды свои она сносила одинаково - стиснув зубы. Сколько раз она слышала, как перешептывались меж собой ее подчиненные:
- Во баба - кремень!
А она не жила. Она все еще продолжала доказывать, что она человек, не хуже других, а может, и лучше. Доказывала отцу, соседям, коллегам, порой и совсем посторонним людям. Сознавая это, она даже как-то пришла к заезжему психоаналитику, столичной знаменитости:
- У меня какое-то искалеченное представление о самооценке…
- У вас душа искалечена, - сказал он ей на прощанье.
…И все-таки известие о смерти отца прозвучало для нее как гром среди ясного неба. Отец хоть и пил, на здоровье не жаловался. А когда случалось, она измеряла ему давление, тонометр неизменно показывал сто двадцать на семьдесят… Его сбила машина, когда он переходил улицу: он никогда не обращал внимания на светофоры.
Ольге пришлось ехать в морг на опознание. Обезображенный труп лежал в мертвецкой на столе, обитом цинковым железом. Услужливый санитар - о, эта публика заранее чует выгодного клиента! - попытался поддержать ее под локоть. Она спокойно отстранила его руку.
Ольга уже видела, что это он, хотя лицо было изуродовано - сплошное кровавое месиво, но часы на руке - ее подарок… Ноги будто приросли к полу. Ей казалось, что она стояла там очень долго. До неприличия долго. И - ужас! - ей снова, как и прежде слышалось почти наяву:
- Ты никто, ты даже не получеловек!
И она чувствовала, что там, внутри нее, как будто закрылся какой-то клапан, который прежде пропускал воздух и делал ее существование болезненным. А теперь все кончилось, и боль отпустила. И это было не сострадание, не страх перед смертью, это было… ощущение освобождения.
Разумом она понимала, что это отец, что она его дочь, что он погиб и теперь его похоронят, что не прощать - великий грех. Тем более не прощать родителя. Тем более покойного. Она сама содрогнулась: прости, Господи! Но этот чертов клапан внутри она чувствовала почти физически и ничего не могла поделать с собой.
- Ольга Владимировна, пройдемте! - санитар не выдержал затянувшейся паузы. Все-таки это происходило не в церкви. Придерживая за локоть, оттеснил ее к выходу. Он, верно, боялся, что она упадет в обморок…
- Я и сейчас не уверена, что простила его. - Ольга морщила лоб и при этом пыталась заглянуть мне в глаза. - Наверное, Бог меня накажет. Может, все-таки сходить в церковь?
Что я могла ей ответить?
Татьяна ЧИНЯКОВА.